В пролете лестницы меня нагнал голос Огурцова.
— Советую вам, — крикнул он на прощание, — назвать третью часть «Истинный меридиан»!
— Какое странное название.
— Назовите именно так. По содержанию читатель и сам поймет, что такое истинный меридиан.
— Вы думаете?
— Я знаю! — донеслось сверху, и дверь захлопнулась.
Так закончился третий разговор.
Великие шлюзы, ведущие в мир чудес, сразу раскрылись настежь…
Г. Мелвилл. «Моби Дик»
Соловки уже надели на себя теплую зимнюю шубу, день был ясный и чистый, казалось, ничем не примечательный, когда юнги собрались на митинг. Вся школа, по ротам, по специальностям, выстроилась с соблюдением ранжира, и капитан первого ранга Аграмов закончил речь словами:
— …кто будет плохо учиться, тот приготовит себе незавидную судьбу. Флот в лишнем балласте не нуждается. А потому у вас не уроки, а боевая подготовка. Не экзамен, а — бой, который надо выиграть. Помните, — сказал он с ударением, — отличники боевой и политической подготовки получат право выбора любого флота страны и любого класса кораблей!
Шеренги юнг слабо дрогнули, возник шепоток:
— Ты слышал? Любой флот. Любой корабль.
Это была новость обнадеживающая и радостная, и юнги долго кричали «ура». После чего открылись классы.
Раз в месяц для юнг наступала сладкая жизнь — не в переносном, а в буквальном смысле. Юнги получали сахарный паек. Дня выдачи они ждали с таким же нетерпением, с каким штурман ждет в облачную погоду появления Полярной звезды. Сахар! Кажется, ерунда. А что может быть слаще? Недавно выйдя из детства, юнги оставались грешниками-сладкоежками, хотя в классе боцманов некоторые уже серьезно нуждались в услугах бритвы. Даже философ Коля Поскочин, познавший строгую диалектику вещей, и тот невыносимо страдал в конце каждого месяца.
— Как подумаю о варенье, так мне даже худо становится.
Сахар выдавался в канцелярской землянке роты. Там возле весов с гирями стояла бой-девка в матросской форме, про которую юнги знали одно — зовут ее Танькой. А еще знали то, что знать им было не положено: Росомаха безнадежно влюблен в эту Таньку, но после каждого свидания с нею возвращается злее черта! За неимением другой тары юнги принимали сахарный песок с весов прямо в бескозырки и бережно несли до дому. По дороге беседовали:
— Ох и стерва же эта Танька! Так обвешивает…
— Что делать, если женщины, как и мы, обожают сладкое.
— Ладно. Не судиться же нам с нею. Пускай по три ложки на стакан себе сыплет. Может, добрее к нашему старшине станет.
Сладкая жизнь продолжалась краткие мгновения. Иные по дороге до кубрика успевали слизать половину бескозырки. Сидя на лавках, юнги ели сахар ложками, как едят кашу.
Не проходило и часу, как отовсюду слышались стыдливые признания:
— Кажется, я свое кончаю. А ты?
— У меня немножко. Вытрясу бескозырку и оставлю чуток.
— Зачем оставишь?
— Завтра утром чаек себе подслащу.
Бережливость в этом вопросе строго осуждалась.
— Придумаешь же ты! Как будто чай и так нельзя выдуть.
Сомневающийся быстро соглашался с таким железным доводом.
— Это верно, — говорил он. — Чего тут тянуть?
К отбою бескозырки бывали уже чистыми. А на следующий день если кто и сластил свой чай, то делал это робко, с виноватой оглядкой по сторонам. Один только Финикин ухитрялся растянуть пайку на целый месяц. Мало того, этот премудрый пескарь для сбережения сахара сшил себе кисет, а не таскал его в бескозырке, как другие. Злые языки говорили, что Финикин даже спит с кисетом на груди. Он не стеснялся весь месяц подряд пить чай с сахаром.
— Я ведь не украл, — говорил он, глядя в глаза товарищам.
Джек Баранов не раз просил у него в шутку:
— Может, сыпанешь малость в мою кружку?
— А ты мне много насыпал, когда свою пайку ложкой наворачивал? Дано на месяц — так и тянись все тридцать дней.
Поскочин смотрел на Финикина поверх пустой кружки.
— Неужели тебе самому не противно экономить? Это же сущая меркантильность.
На что Финикин, упорствуя, отвечал:
— Не лезь ко мне с иностранными словами…
Савка по ранжиру класса стоял возле Финикина, а когда строй поворачивался и превращался в колонну, ему самой судьбой было предназначено шагать Финикину в затылок. Честно говоря, он этого рыжего недолюбливал. Железный зуб его раздражал своим фальшивым блеском. Ногинский граммофонщик, как прозвали юнги Финикина, жил особнячком, не вмешиваясь в споры, но чуялось, что он себе на уме. Особенно был он непригляден в обстановке камбуза. Финикин резал свой хлеб на маленькие квадратики — так бабушка Савки колола сахар, дабы пить чай вприкуску. Хлеб надо откусывать, а не мельчить ломоть, чтобы потом жевать всю дорогу с камбуза, будто корова. Савке нравилось, как ест Федя Артюхов: раз откусил, два откусил — порядок.
— Я-то кушаю, — говорил Финикин, — а вы как с голодного острова сорвались и принимаете пищу, словно горючее в бензобаки.
— Говорить про себя, что ты кушаешь, — заметил ему Поскочин, — это слишком уважительно к собственной персоне и выдает твою бескультурность. Подумай об этом на досуге.
Громадные чайники, фыркая паром, гуляли между рядами юнг и наконец, сдвинутые в концы столов, остывали, пустые. С камбуза уходили с песнями.
Их сегодня ждал учебный корпус, где так уютно от протопленных за ночь печей. Уже не повернется язык назвать «тюрягой» это светлое здание, пахнущее свежей краской и насыщенное техникой. Одного только не могли исправить юнги — не уничтожили глазки для надзирания за бандитами в камерах.